Меня ниоткуда не изгоняли, но посовещался, и решил сюда выкидышем разродиться.
Мне интересно, стоит ли мне продолжать трудиться на этой ниве. Правда посвящена она непосредственно нам, нашей любви и нашей теме довольно слабо - это только первая глава. Писал уже давно - сейчас наверняка захотел бы что-нибудь изменить (в этом ещё одна моя беда, как пейсателя - я постоянно хоть немного но недоволен своей работой, считаю, что надо до идеала отшлифовать произведение, чтобы там не было ни единого случайного и ненужного абзаца, а иногда и строчки). Оно, коль скоро напишу ещё не скоро, то пример как раз и покажу, по первой главе (Боже, как я не люблю писать длинные главы).
ГЛАВА 1: ГОРОДСКИЕ СУМЕРКИ
Девочка. Она была прекрасная девочка… А я был… Да, я был педофил.
С чего же стоит начать мне мою историю? В тысяче и одной дешёвой театральной постановочке, совершаемой в провинциальных театрах культуры и отдыха; с непременным бордовым, пыльным и прожженным в паре мест подростковой и директорской сигаретой, занавесе, мне посоветуют начать сначала. Но, несмотря на его важность (начало всё-таки не середина и не конец), как вещи способной привлечь внимание (обёрткой ли целлофановой, либо зубодробительным экшеном), начало, просто как категория пользуется скорее сюжетом, чем атмосферой. Середина дело другое. Оттуда и полечу я на влажных и скользких, в пучках нейронов крыльях моей памяти, поглощая малый кусочек срединного пирога
***
…Ночь… Нет не ночь. Но от чего же так темно? Наступающий рассвет хмур и не добр. Я иду по улочкам знакомого мне города, вдыхая аромат поджаренного мяса. Аромат, приносимый бодрящим, даже чуть-чуть морозным ветерком, легонько, но настойчиво берущим в свои объятья мои незащищённые участки тела. Я вдыхаю аромат со смесью безумной безудержной радости, вырывающейся из моего желудка и грудины словно щекотка. Небо, разгораясь от неторопливого рассвета, принимало буро-мглистый вид, нависая над городом, стотонными кучевыми облаками. Я начал немного задыхаться: от торопливого шага, стаптывающего мои золотистые кроссовки, и от дыма, мерно заполонившего воздух и всасываемого небольшими клубками, моими лёгкими. Я оперся кулаком о красновато – алую, чуть-чуть крошащуюся штукатурку какого – то здания, и с шумом, но без надрыва кашлянул. Достал бутылку Coca – Cola из пластикового пакета с симпатичным изображением небольшой пандочки, деловито грызущей сочно-зелёный хризолитового цвета тростник, окружающий её со всех сторон. Сделал один аккуратный, мерный и неторопливый глоток. Пищевод взорвал мозг молниеносной мыслью о несправедливом обделении. Потому я с шумом, с жадностью стал вливать в себя тёмную наисахарнейшую жидкость, роняя тяжёлые капли на кроссовки, где они сворачивались грязно-коричневыми пятнышками. Капли падали и на землю, сворачиваясь на ней, они становились почти незаметны – земля была бурой под стать небу. Сплошная чёрно-бурая грязюка, с вкраплениями бледно-салатовой травы. Травы не пожухлой, а именно бледно-салатовой. Попив, я посмотрел вбок. Густое розоватое марево плыло повсюду. Собственно марево это и стало причиной моего кашля: ибо было ничем иным, как пылью кирпича, раскрошенного с неимоверной силой, в порошок. Вздохнув, я ненадолго присел на корточки, стараясь не касаться спиной осыпающейся штукатурки. Юг. Пожалуй, даже Юго-запад. Весь. Я смотрю на Юг свысока, но это не от презрения: просто здание, около которого я сижу, находится на возвышенности – на крутом, не пологом холме, северная сторона которого поросла голубоватым мхом, увенчанным тремя-четырьмя десятками маленьких, хиленьких, непонятно, как и кем посаженных голубых елей. На южной же стороне, прячась среди одиноких и мощных берёзовых колонн, пышущих вневременной античностью, приютились маленькие незабудки, соперничая с небом в тихой и неброской голубизне. Приютились и расползлись по склону, маленькой циновочкой. Юг рябит перед глазами, затуманивая пряным маревом рассудок. Но полностью затуманиться ему не дадут холодные бодрящие струи северных ручьёв; благодаря осознанию того, что они, находятся за мной, благодаря этому, даже в такую жару спина моя покрытая испариной, нет-нет, да чувствует мелкую ледяную дрожь. Холм, на котором я нахожусь, не только самая высокая точка в городе, но и практически самая северная часть наших территорий, буквально возле границы, да, по сути, граница это и есть. Я сощуриваю глаза, мне кажется, что темнота наползает на холм. Но, нет, это просто облако прикрыло своей тонкой ладошкой солнечный глазик. Я встаю рывком, резво и бодро, не давая своему телу время на сладостное потягивание, и подхожу к двери здания, которое когда-то было школой. Тонкая, и меж тем острая искорка приковывает моё внимание – я сумел увидеть её почти чудом, боковым зрением. Я оборачиваюсь и смотрю на город. Понятное дело, из-за лёгкой близорукости мне ничего не видно, к тому же расстояние уж точно больше двух километров. Бинокль, прекрасный новенький бинокль, дал мне лишь увеличенное изображение этой вспышки, которая через миг исчезла, но лишь для того, что бы появиться намного ближе ко мне. Я в сердцах плюю, и по-пижонски топаю ногой.
- Чорт – цежу я сквозь губы. И стучу в дверь. Которая открывается столь быстро, что кулак, нацеленный на третий стук, не соприкоснувшись с деревом, просвистывает в сотых долях сантиметра от виска немолодого швейцара – я даже вижу, как пара-тройка его волосков на миг взлетает серебристыми паутинками. Он натурально так, вздрагивает, из его глаз на ультрасекунду выскакивает непреодолимое животное желание бежать, и тут же прячется. Но я заметил это желание по чуть дёрнувшимся ногам, обутым в обычные, без изысков ботинки из кожзаменителя, блестящие от недавней чистки.
- Доброе утро, господин Ван. Вас ждут – нараспев, растягивая гласные, произносит он, и вот за это-то мне хочется просто его ударить. Ну не совсем ударить, нет, просто стукнуть, аккуратно, но чтобы боль прошла не через одно, а два мгновения. Он, этот швейцар был неплохим человеком, порядочный семьянин, пьёт по большим праздникам, желает всем доброго утра…
Я захожу в холл, и пелена моего глухого раздражения падает от всплеска восторга, перед обновлённым изнутри зданием. Лестница, ведущая на второй этаж, первое, что попадалось на глаза при входе. Ранее она была прямоугольной, и прямой до того, что от одного взгляда на неё просто скулы сводило. Причём не только у меня. У всех. Особенно это оказывало воздействие на учащихся здесь детей. Теперь же лестница по силуэту напоминала конус: широкое основание соединялось с узкой вершиной, но не прямыми, а двумя изогнутыми к центру дугами. Крашеные бурой эмалью рёбра перил исчезли как дурное предчувствие, хотя замены им не было, да и не предвиделось. Держалась же лестница на паре десятков тонких ионических колонн, которые становились заметны, только если вздумается обойти полотно лестницы. Собственно от ионических у них было лишь название, так как делались они непрофессионалами, и людьми со своими вкусами, и своим видением прекрасного. Пол и стены были украшены какими-то коврами. Вероятнее всего, из арабской страны, если судить по затейливой голубоватой вязи арабских букв по бежевому песку ковров. Ковры были густые, они одним только присутствием своим создавали нестерпимое чувство ворсистого, обволакивающего зноя – кондиционер и тот не спасал.
Посредине холла стоит невысокий стол, вокруг него подушки, кальяны, вазы с засахаренными лимонами и фигами, большущая посеребряная миска, с ручками в виде небольших арф, наполненная доверху абрикосовым желе, и много прочих безделушек. А также карты. С подробным планом города.
- Ван, подходите к столу. Вы припозднились, мы начали без вас, – меня зовут, я подхожу, и со смутной тревогой вижу, что в посеребрянной миске не желе из абрикосов, а стынущая, тёмно-тёмно красная кашица. На секунду моё сознание делает мёртвую петлю, почище пилотируемого самолёта, и ударяется о крышку, сдерживающую бессознательное.
***
Вначале был город. И были у города улицы.
Город огромен, но не пустынен. Город это дебри джунглей, вернее даже анти-джунглей, ведь истинный город с гневом выдирает из своего асфальта любую, даже самую последнюю травинку, и не приемлет буйной растительности. Сверху город выглядит туманным скоплением сполохов и огней. Мириады чёрных алмазов под светом десяти тысяч ватт. А иногда и тусклый отблеск пивной стекляшки, подсвеченной сорока ваттами.
О, небо! Оно являет собой один из духов города. Каково небо – таков и город, что бы там ни говорили другие, считающие зависимость города от улиц почти наркотической. Нет-нет, улицы – это шлюхи города, но рода особого, кутающиеся в манто и бриллианты и стремящиеся подороже продать себя, так и начинающие зазывно подмигивать тебе голубым светом витрин. Но даже самый нехороший, плохой город начинает искрить под светло-синим весенним небом, и напротив узкий захолустный городок вполне может обнаружить в улочках своих глубокую тень, в какой-нибудь дождливый ноябрьский вечер.
К городу, про который говорю я, всё это имело не больше отношения, чем тощие аквариумные рыбки к монструозных размеров коту, которому (вы только представьте себе!) перепало штук пять открытых консерв с сардинами в масле. Город был окутан тёмным туманом всегда. Каждую ночь. Испокон веков – сказали бы старенькие пердуны.
Небо висело над городом точно огромный собачий зрачок. От него тошнило и бывали моменты, когда мне казалось что обитатели-обыватели города, точно по команде начнут блевать от глубокого ужаса навеваемого на них этой беспробудной чёрной мглой-дырой висящей над ними. Город был похож на воронку: в центре более глубокий, уходящий вглубь земли, по краям он вздыбился холмами. По краям – разумеется пригороды; в центре вспарывающие мглистую глину небес небоскрёбы. Небо впрочем, не желая сдавать свои исконные позиции, в этой извечной борьбе, наносило свои удары тяжким туманом, когда величавые скальпели небоскрёбов ржавели, тускли и исчезали под серым хватом невидимой руки.
Город плыл и мерцал в ночном своём полёте, тьме летней ли, овеваемой знойным ветром, зимней ли, столь любящей заключать любые, даже самые крохотные закоулки в свои металлически ледяные объятия, подобно некой иррегулярной галактике. Он мерцал, начиная с северной телевизионной башни, кончая южным маяком. От западного ГПЗ до заброшенной водонапорной башни, что находилась на востоке. Город, не достаточно большой, что бы найти в нём укрывище надолго; не достаточно маленький, что бы быть в нём постоянно в эпицентре. Эпицентре чего-нибудь. Например людской массовой ссоры. В общем, примерно сто сорок – сто пятьдесят тысяч штук душ людских, плюс-минус ежедневное сальдо потерь и приобретений. Как несложно догадаться первые отправлялись на кладбище, вторые брались из роддомов.
Городу было немногим больше ста лет: кое-где, в забытых небожителями трущобах, ещё висели плакаты, возвещающие о том, что городу будет ровно единица с двумя нулями, и воспевающие предстоящий праздник. Ныне же эти плакаты – грязные, наполовину оборванные, с потёками дешёвой типографской краски, ясно свидетельствовали о давнем завершении торжеств. И вот что интересно, смею сказать я вам. Обычно, не имеет значения какая у города атмосфера, какая аура: праздник есть праздник, и проходит он весело. Ну, то есть с пирогами и блинами, водкой и джином, дешёвыми выступлениями местной самонадеянной самодеятельности как то: раскрашенными в блёклый перламутр дородными, но даже и близко не породистыми толстухами, которые, облачаясь в национальные одежки, пели скверные песни, либо танцевали – ещё более скверно; груди у них при этом колыхались точно два, до крайности разжиревших и вообще запущенных, гуся. Но это ещё можно стерпеть. Настоящий страх и трепетание запястий начиналось, когда к делу подключались баянисты, аккордеонисты и прочие ветхозаветные гусляры со своими сатанинскими инструментами. Играть они не умели. Впрочем, возможно, я и погорячился, ругая инструмент – он-то ни в чём виноват не был.
Праздники в нашем городе проходили невесело, недобро, а главное – тяжело.
И без того клубящаяся чёрным дымом атмосфера, начинала приобретать почти материальные черты. Ну, как если бы вышеупомянутый собачий зрачок начал бы выпучено пялится на вас.
Всё начиналось за два-три дня до торжеств. Уже рассыпаны тонкими жемчужными нитями по ёлкам на площадях, гирлянды из маленьких жёлтых лампочек – точно рыбацкие сети; изукрашены входы в те же площади, гирляндами, но уже из лампочек крупных, красных и синих, жёлтых и зелёных. Уже начинает струиться, пока правда, тоненьким робким ручейком, аромат жарящейся баранины и свинины возбуждая у близлежащих собак и кошек острейшее желание насытить свой желудок, могущий, если того потребуют счастливые обстоятельства, растянутся до немыслимых размеров, пока продавец занят неинтересной бумажной волокитой; ему вторит более скромный запах горячих хот-догов, не тех, которые состоят из копыт, бумаги, голубиных окороков и дерьма, о нет – в этих даже голубиное мясо было днём с фитильком не найти; местные киски-собачки обходили стороной палатки с этими сосисками, с отвращением отворачиваясь от людских подачек. На запах начинают медленно стягиваться тучи бомжей и бродяжные легионы, привнося с собой неистребимый запах гнуси, дешёвого пива, немытых гениталий и свежей блевотины. Ах да, и ещё папирос – под стать пиву. Они рады и таким сосискам, не в их стиле придираться и воротить нос.
Деньги торговцам в палатках текут аналогично запахам, небыстро и неторопливо.
Но в основе своей на улицах и площадях пустынно. Рабочие рабы, втайне желая повеситься от маленькой зарплаты, вешают воздушные шары. Половина сдуты. Остальные пахнут дешёвой китайской резиной, а значит не просто пахнут, а воняют. Добавьте к этому всенепременно проводимый перед праздником субботник, на котором неразумные, а если уж называть вещи своими именами, то попросту глупые школьники жгут большие мусорные костры, не особенно заботясь, (скорее уж радуясь) попадут ли в него пластиковые пакеты, использованные аэрозольные баллончики, перегоревшие лампочки, дохлые хомячки. Результатом является удушающий чёрный дым и копоть, от чада пластмасс. Он - дым, весело и непринуждённо летит наверх, присоединяясь к общей все нарастающей атмосфере, имеющей остро-горький запах полыни. Хмурыми, гнойно-зелёными ночами, похожими на заросшие ряской пруды, хранящие свои тайны, пылали мусорные костры на окраинах. Их гигантское пламя вздыбилось драконьими сполохами метров на 30 от земли. Невзирая на то, что всякая различная пакость (от упаковочек макдоналдовской еды до банальнейших кондомов) жглась преимущественно в пригородах, зловонный удушливый дым тёк вниз, коптя и без того сизый от дымов город. Огни этих костров тревожно блестели в ночной глухомани, зовя к себе, маня, суля приключения. Это было красиво. Мне нравилось, стоя на небольшом балкончике 9 этажа, смотреть на склоны холмов и любоваться этими огромными тихими огнями. Точно где-то далеко-далеко происходит нечто таинственное, непонятное, загадочное, и ты причастен к этому; но одновременно далёкое может стать и близким и неведомый огонь, вмиг преодолевая километры, может оказаться около тебя, на расстоянии не больше ста метров. Это пугало. И конечно ещё очень нравилось вдыхать сочный запах горелых деревьев.
И был в нашем городе ещё один стойкий запах. Порох. В нашем городе очень часто расцветали зловещие букеты салютов.
Сразу оговорюсь. Всегда, с самого детства мне нравилось произносить не совсем верное значение двух слов, которые кратко, но внятно живописали людское колдовство. Итак, считал я, всё что цветное, ввысь к небу и огромными кустами по небесам – это фейерверк. А вот всякие штучки, плюющиеся белым (непременно белым!) огнём, зловещие шутихи, вращающиеся низко над землёй на тонких палочках словно пропеллеры, снопы искр из-под земли – это салюты. Понимаю что неверно, но поделать ничего не могу, уж так отложилось в голове.
Так вот. Следуя моей допубертатной классификации, можно было сказать, что фейерверков у нас не было вовсе. Всё стелилось по низу как серебристая жгучая трава, мерцая и пожирая ваши ноги. Небо нам было совсем не нужно; хотя я сомневаюсь, что ему было плевать на нас. Оно пылилось на задних полках, я бы сказал задних полках задних же полок.
Но, иногда оно и чихало нам в ответ. Тогда злобный дождик обливал наш жемчужно-агатовый град. Дождик – не преуменьшение, по крайней мере, злобный ливень, тянущийся неделями, начинался именно как слабый дождь. Как слабый - в первую неделю. Но уже во вторую дождь мужал, для того, чтобы в начале третьей превратиться в безумный чёрно-стальной миксер, рубящий верхушки деревьев, сдирающий черепичную кожу с домов, плюющийся старухами с собачками, которых он безжалостно, когтисто хватал с земли помещая на миг в своё нутро. Мне нравилось. Нравилось бродить под этим проливным, заливным, переливным (разумеется в первую и вторую недели!). Нравилось, потому что людские муравьиные кучки смывало в их канализационные домишки. Я оставался наедине с огромными хлюпающими лужами, пузырящимися шампанским; с влажно поблёскивающими витринами магазинов, вещающих сквозь тюлевую завесу дождя своими вывесками: Аптека, Мир Кожи и Меха, SEX-SHOP, Электролюкс. Каждая из витрин интересна по-своему. Аптека – тусклый свет, пустота, виден холодный с отметинами влажной уборки кафель. Приглядевшись можно заметить и полки с чинно, рядками, стоявшими на них лекарствами. Электролюкс же пылает тысячами электрических свечей. Суперсовременные пылесосы и СВЧ-печи выставлены у окон для соблазнения покупателей. Мир Кожи и Меха мохрится непроницаемыми шубами, завесившими все, буквально все окна, и не дающими люминесцентному свету пробиться наружу. Ну а Секс-магазин, разумеется, ничего для соблазнения покупателей не выставляет, и тихо глядит пустыми зашторенными окнами в дождливое бытие.
Хм, о чём вещаю я? Так вот, за два-три дня до торжеств…
- Эй ты, поганец, урод, а ну иди сюда!!! – увы, примерно так начинались разговоры настоящих мужчин, истинных сынов Хама, забывших, что скорейший поиск урода вполне возможен, глядись они чаще в зеркало. Винный пар гулял по их более чем скромным мозговым извилинам, заставляя их совершать действа, за которые они впрочем не испытывали никакого чувства вины.
Продолжение общения так же было похоже друг на друга, как пара грязных носков. Жертва, либо покорно шла, либо начинала возмущённо лопотать, либо стремилась дать дёру. Первый вариант, конечно же, был самым мудрым. Остальные два сулили, чуть – ли не геометрическое увеличение синяков, выбитых зубов… Они, сыны Хама славились остроумным тупоумием, и грязный разум их постоянно создавал подобные шутки. Плевануть жвачкой в белокурые волосы светлой девушки, сбить очкарика – интеллектуала с ног, либо просто без причин, объяснений, и даже без объяснительной записки ржать, дико ржать над проходящим мимо ребёнком, отчего тот смущался, краснел, спотыкался, что вызывало ещё более скотские приступы смеха. Не лошадиного смеха – нет. Лошадь – благородное и доброе животное. И это замечу было тогда, когда они были трезвы, не на травке, вполне в здравом рассудке и памяти. И это было. И было это всегда. В том числе и до торжеств. А на торжество…
***
«Ох, ко всем чертям неблагословенным! Откладывайте торжествование! Ему дурно, и дурнота сия вызвана неразумным несоответствием температур – человеческой и комнатной. Дайте нашатыря – созидателя жизни, и сокрушителя носовых пазух!»
Как будто бы в лёгком тумане я. Но этот зычный голос, разламывающий казалось атомы воздуха, мне знаком. Так высокопарно гундеть может лишь мой добрый друг Блад, изрядный ипохондрик, принадлежащий к классу людей, считающих, что лоза, в умеренных дозах – не ядовитое растение, но лекарственное. Я открыл глаза и сделал слабенькую попытку приподняться. Разумеется, потому, что нашатырь начал действовать, и лежать недвижимым было просто невыносимо.
- Хвала Богам! Греческим в общем, и Дионису в частности. Восславим возрождение жизнедеятельности, и соединение с пошатнувшимся разумом. Освободите территорию, для изъязвленного седалища нашего истёрзанного сотоварища и сотрапезника (Бог мой, и так ведь всё время…).
- Всё со мной хорошо, перестань уже Блад, говори как человек. И с какой интересно стати у меня изъязвленное седалище? Вроде бы две обычные розовые булочки.
- Ага, как же розовые и с маком. Нет, с тмином. Ой-ой, простите мне мою неосведомлённость! Это же сдоба, с яблочной начинкой! – язвительно заметил молодой мужчина, и с ехидством добавил – и с корицей. Иди лучше выпей кофе – с этими словами он подал мне руку – я поднялся.
- Кофе! Творец рассвета утреннего, также называемый двигателем будней трудовых. Э-э, хочешь печеньице? С корицей, дарующей запах душного юго-восточного лета?
Я взял ромбовидное, с сеточкой трещинок печенье, цвета мокрого песка в левую руку; в правой руке я держал ярко-жёлтую кружечку с негорячим кофе, и откусил большую часть печенья.
- Ну? Каков он?
- Что?
- Каков вкус победы?
- Сладок – заметил я, сглатывая приятный комочек.
- Ну ещё бы – замечает молодая язва, и весело добавляет – сам пёк.
Комок застрял у меня в горле. Если кошка спит свернувшись клубком – это к морозам. Но если Линдсей вздумает приготовить что-нибудь на перекус – жди воспаления желудка. Самое меньшее – это скажем банально пересоленный суп. Провинность средней ступени заключалась в нескупой щепоти жгучего перца – там, где его вообще-то быть не должно – острый шоколадный мусс это именно то блюдо, которое забывается очень даже не скоро после его пробы. Наивысшем пилотажем было приготовление экзотических блюд. Вся изюминка Линдсеевской кулинарии была в том, что в готовом виде выглядели они, абсолютно не экзотично. Однако узнав, что у тебя в желудке мясо молодой ослицы, или подлива для ароматного, со сливочным маслом, пюре, сделана из тараканов-пруссаков, мозг начинает чертить чёткий и ясный вектор движения в сторону туалета.
Ну и наконец, на закуску были бонусы. В куске пирога с мясом мог лежать заботливо положенный четвертак из чистого серебра. На дне кружки из-под мокачино мог тускло поблёскивать заляпанный пенкой глазок драгоценного камня. Минус этих бонусов в сущности был один – их непредсказуемое появление в том или ином блюде. Результатом становились тревожно хрустнувшие о четвертак коренные зубы, либо надсадное усилие откашлять попавший не в то горло перстенёк.
Удивительным было то, что всё это мы ели. Не спрашивая в начале еды имя шеф-повара, накидываясь на еду с жадностью неделю голодавшего хорька.
- Ну что? – Линдсей прервал молчание, точно крупная муха, бороздящая воздух, - спустился вниз и уже успел надавать всем по зубам? Решил не отставать от доблестных боевичков?
- Нет. Всего лишь разведывал обстановку – скромно ответил я, потупив глаза, как полагается при демонстрации скромности.
- Ага! Я так и думал. Что я вам говорил? – с этими словами он вскинул свой тонкий палец вверх, а затем наставил его на меня.
- Это очень красиво. Да, чёрт подери, очень! – прекрасное лицо Линдсея исказила тигриная гримаса гнева (впрочем, несколько напускного), - значит вся грязная работа мне сотоварищи, а ты будешь ходить тут, критиковать, охать и ахать и ни черта ни делать? Вот. Возьми сей клинок. И не смей притворяться, будто ты не в деле. Будто тебе жалко. Будто ты обычный. Я жду от тебя, ты слышишь? Сегодня же жду пару маленьких, скромных, если тебе так нравится, скальпов.
С этими словами Линдсей вложил мне в ладонь пистолет марки Беретта. Рука моя качнулась под его тяжестью.
- Не хочешь? – с внезапно появившейся улыбкой на кривом ещё от гнева лице, он протянул мне миску с желе.
И оттуда, из тёмного дна наверх поднялся ленивый пузырь тьмы, унося меня в никуда. Во сны или в туманы, но не в абрикосовые рощи.
***
А на торжество костерки горели особенно ярко и тревожно.
Они деловито трещали сучьями. И дым поднимался ровными аккуратными столбцами, словно уравнения в тетрадке у прилежного ученика. И было это торжество в последний день месяца, который был некогда восьмым, а ныне стал десятым. И день этот был отмечен оранжевым, пылая подобно факелам ГПЗ, находящимся на западной окраине города.
Что это со мной? – я очнулся, причем, весьма вовремя, за полшага до столкновения с фонарём. Почему? Почему у меня начались эти видения, эти сны, грань между явью и сном, она истончается. Возможно, следовало зайти на огонёк к психологу.
Пока психолог не зашла ко мне.
Развилка. Улица расходится почти в перпендикулярные друг другу стороны. Параллельно правой идёт железный забор. Надпись на железном заборе краской из баллончика: «Иди на Георгиновую улицу». Мне ли это послание? В последнее время я часто вижу вещи, которые можно назвать знаками, маячками, ведущими мой кораблик сознания к Богу известной бухте. Я следую этим знакам, и что-то происходит. Это не то, чтобы пугает меня, но волноваться, пожалуй, заставляет. Я сворачиваю направо, прохожу пару шагов, но любопытство уже начинает одолевать меня: быть может, левый путь есть лучший путь? Я круто поворачиваю носки тёмно-коричневых ботинок и иду в противоположном направлении, попутно обращая внимание на то, что днём никакой развилки здесь не было. Каблуки глухо отстукивают по асфальтированной дороге; вдоль неё стоят, переливаясь листвой в белом свете фонарей вязы. Здесь тихо, тени от деревьев мерно волнообразными движениями плывут по дороге. В старых двухэтажных домах горит свет. Сердце моё замирает, нога проваливается в ямку, присыпанную пожухлой листвой, я уже понимаю, что палец рока был прав и на сей раз. Я вышел прямо к площади Костра. Собственно костёр, именем которого была обязана площадь, уже устремился вверх в угольное небо тёмным снопом. Близ него глумливо тарахтела молодёжь, вдыхающая дым травки и рассеивающая его, как пульверизатор флакончика духов распыляет мельчайшими капельками запах для услаждения. Сердце моё предательски задёргалось. Шаги стали на порядок медленнее. Дыхание на порядок глубже.
Я мог бы ещё спастись. Тихонечко повернуть назад, в спасительный сумрак. Если бы по своей извечной рассеянности не задел бы боком столб щита. Не обратил бы внимания на того кто глядит с него. Не вскрикнул бы от того, что это именно я и гляжу на себя с холодной плоскости металла. На меня обратили внимание. На несколько секунд установилась та самая противная тишина, сулившая предстоящую непогоду. Мертвящий воздух разорвался скрипом ботинок о гравий и скрежетом железяки о стеклянное изделие (картинка: Крюгер проводит своими лезвиями по оконному стеклу), примерно так звучали их несладкие нетрели:
- Эге, да ведь это он! Ребята держите этого козла.
И вот я, не будучи парнокопытным животным, с резвостью поскакал от неприятеля, спасая свою драгоценнейшую шкурку. И, не успев пробежать и двадцати шагов, поскользнулся на шкурке банановой, теряя тем самым возможность спасти своё тело. Они подлетели точно стайка голодных пираний. Сшибли с ног. Начали бить. Ногами. Чорт, какие же они умные – так легко находить почки: буквально со второго пинка. Будто мясники, вспарывающие корову и знающие анатомию предельно. Я попытался было издать стон, чтоб хоть как-то разжалобить их, но кованый сапог очень вовремя въехал мне в губы, точно бульдозер в ветхое здание. Тотчас я почувствовал сильную соленость во рту. Губы были безнадёжно разбиты и кровавили. Кто-то дал мне под дых. По-моему это была девушка лет шестнадцати. Её волосы были удивительного рыжего оттенка. Дышать я не мог. Перед глазами поплыло, я тонул и был не в состоянии сделать вдох. Маленькие чёрные мушки заплясали перед глазами, а из носа, нет, я ж люблю своё тело, из носика закапала кровка. Моя драгоценная кровка… На создание которой мне приходилось есть много гематогенок. И которую сейчас я терял. Это было обидно. Я повалился на обе лопатки и зажмурился. Фонари приплясывали перед моими глазами, и лица нападавших – белые и блеклые, освещаемые жёлтым светом были точно отражениями фонарей…
Но не успел я утечь в обморок от болевого шока, как страдания мои были прерваны машиной, ехавшей прямо на нас. Голубая мигалка на крыше её, вертелась, беснуясь, раскидывая голубоватые же блики на деревьях и на домах. И на лицах моих мучителей.
- Чёрт! Копы! – взвизгнула деваха , и первая побежала в наименее освещённую сторону. Остальные, повинуясь инстинкту, рванули, точно справные гончие, за ней. Я же не мог и пошевелится – тяжело мне было.
Машина ехала прямо на меня. Мне было не всё равно, но поделать нечего не мог я. Впрочем, на счастье моё, дорога была достаточно широка, и водитель свернул; колёса прогудели в паре десятков сантиметров от моей головы.
Молодёжь ошиблась – то была не полицейская машина – машина одного из правительственных чиновников. Они имели право, хоть и сомнительное, с точки зрения права, на мигалки – в отличие от обычного рабочего люда.
Шум автомобиля затих вдали. Я поморщился и привстал, опираясь ладонью об асфальт. Идти я не мог, да и стоял с трудом, посему мне пришлось привалиться к столбу фонаря. Я вздохнул, не полной грудью – а так, как смог, после того, как меня отпиннали в живот. Боль не утихала, но, по крайней мере, притуплялась. Я простоял так с полчаса, и потихоньку побрёл домой.
***
Я скинул куртку, кое-как развязал шнурки на ботинках. И повалился на кровать, которая ласково приняла меня в свои мягкие объятия. Но, спустя непродолжительное время, всё же кое-как поднялся. Принял болеутоляющее – сразу пять таблеточек, для верности. Выкинул пустую, пластиковую упаковочку в мусорное ведро. И кровать вторично распростёрла предо мною свои объятия. Лишь моя голова коснулась подушки, я понял, что вряд ли уже встану до обеда. Волны дрёма окутывали всё моё тело. Я с ленцой завернулся в тонкое одеяло, с яркими жёлтыми подсолнухами на пододеяльнике. Почувствовал, как что-то прыгнуло мне на ноги, и, впервые за вечер я улыбнулся. Точнее, наполовину улыбнулся, наполовину поморщился. Но кому какое дело – всё равно же никто не видит. Это был мой кот.
Ночь нежно подула на меня, через приоткрытую форточку. Она взяла меня в свои руки и молча укачивала, пока я не провалился…
Чёрт! Кровать сломалась! О, ужас, я не упал на пол – нет, нет, я лечу куда-то вниз. Вниз и вниз. Ни единого огонька вокруг, лишь внизу пара-тройка точек, слабо светящихся в желейной, пастообразной темноте. Наконец я падаю. Я не чувствую боли, но, несомненно неприятное ощущение от падения, присутствует во всём моём теле: в туловище и в руках и ногах. Ноги становятся хрупкими вафельными стаканчиками из-под мороженого – столь слабы они. Я не могу ни встать, ни пойти.
P. S. to Sphynx and all: ну как? Самое главное скажите, слог насколько отшлифован?